Лебединое озеро

Лебединое озеро

«Мы информированы лучше
команды советников
Президента!»

«Наши комментарии более
содержательны, чем
доклады, подготовленные
Премьеру его
помощниками.»

    1. Забыли пароль?
      Регистрация прислать текст для публикации на сайте

      • Захар Прилепин  ПРОЗА  рассказ "Грех"

        Захар Прилепин ПРОЗА рассказ "Грех" Захар Прилепин 25-01-2021

      • Сердце отсутствовало. Счастье — невесомо, и носители его — невесомы. А сердце — тяжелое. У меня не было сердца. И у нее не было сердца, мы оба были бессердечны.
        Все вокруг стало замечательным; и это «все» иногда словно раскачивалось, а иногда замирало, чтобы им насладились. Мы наслаждались. Ничего не могло коснуться настолько, чтобы вызвать какую-либо иную реакцию, кроме хорошего и легкого смеха.
        Иногда она уходила, а я ждал. Не в силах дожидаться ее, сидя дома, я сокращал время до нашей встречи и расстояние между нами, выходя во двор.

        Во дворе бегали щенки, четыре щенка. Мы дали им имена: Бровкин — крепкому бродяге веселого нрава; Японка — узкоглазой, хитрой, с рыжиной псинке; Беляк — белесому недоростку, все время пытавшемуся помериться силой с Бровкиным и неизменно терпящему поражение; и, наконец, Гренлан — ее имя выпало неведомо откуда и, как нам показалось, очень подошло этой принцессе с навек жалостливыми глазами, писавшейся от страха или обожания, едва ее окликали.

        Я сидел на траве в окружении щенков. Бровкин валялся на боку неподалеку и каждый раз, когда я его окликал, бодро кивал мне головой. «Привет, ага, — говорил он. — Здо́рово, да?» Японка и Беляк мельтешили, ковыряясь носами в траве. Гренлан лежала рядом. Когда я хотел ее погладить, она каждый раз заваливалась на спину и попискивала: весь вид ее говорил, что хоть она и доверяет мне почти бесконечно, открывая свой розовый живот, но все равно ей так жутко, так жутко, что сил нет все это вынести. Я всерьез опасался, что у нее разорвется сердце от страха. «Ну-ну, ты чего, милаха! — говорил я успокаивающе, с интересом рассматривая ее живот и все на нем размещенное. — Смотри-ка ты, тоже девочка!»

        Неизвестно, как щенки попали в наш двор. Однажды утром, неразумно счастливый даже во сне, спокойно держащий в ладонях тяжелые, спелые украшения моей любимой, спящей ко мне спиной, я услышал забубенный щенячий лай — словно псята материализовали все неизъяснимое, бродившее во мне, и внятно озвучили мое настроение своими голосами. Впрочем, разбуженный щенячьим гамом, я сначала разозлился — разбудили меня, а ведь могли еще и Марысю мою разбудить; но вскоре понял, что щенки лают не просто так, а клянчат еду у прохожих — голоса прохожих я тоже слышал. Как правило, те отругивались: «Да нет ничего, нет, отстаньте! Кыш! Да отстаньте же!»

        Я натянул джинсы, валявшиеся где-то на кухне — вечно нас настигало и кружило где ни попадя, по всей квартире, до полного бессилия, и лишь утром, несколько легкомысленно улыбаясь, мы вычисляли свои буйные маршруты по сдвинутым или взъерошенным предметам мебели и прочему вдохновенному беспорядку, — ну вот, натянул джинсы и выбежал на улицу в шлепанцах, которые неведомым образом ассоциировались у меня с моим счастьем, моей любовью и моей замечательной жизнью.

        Щенки, не допросившиеся подачки от очередного прохожего, без устали рыскали в траве, ковыряя мелкий сор, отнимая друг у друга щепки, какую-то сохлую кость, который раз переворачивая консервную банку, — и все это, естественно, не могло их насытить. Я свистнул, они бросились ко мне — о, если бы так всю жизнь бежало ко мне мое счастье, с такой остервенелой готовностью. И закружили рядом, неистово ласкаясь, но и обнюхивая мои руки: пожрать-то вынеси, дядя, говорили они всем своим жизнерадостным видом.

        — Сейчас, ребятки! — сказал я и вприпрыжку помчал домой.

        Я кинулся к холодильнику, открыл его, совершенно молитвенно встав пред ним на колени. Рукой я теребил и поглаживал Марысины белые трусики, которые подхватил с пола в прихожей, конечно же, нисколько не удивившись, отчего они там лежат. Трусики были мягкими; холодильник — пустым. Мы с Марысей не были прожорливы, нет — просто мы никогда не готовили толком ничего, у нас было множество других забот. Мы не желали быть основательными, как борщ, мы жарили крепкие слитки мяса и тут же съедали или, мажась и целуясь, взбивали гоголь-моголь и, опять же сразу, съедали и его. Ничего не было в холодильнике, только яйцо, как заснувший зритель в кинотеатре, посреди пустых кресел с обеих сторон: сверху и снизу. Я открыл морозилку и радостно обнаружил там пакет молока. Отодрал с треском этот пакет с его древней лежанки, бросился на кухню и еще раз обрадовался, найдя муку. Банка с подсолнечным маслом спокойно стояла на окне. «Будут вам блинчики!» Через двадцать минут я наделал десяток разномастных уродов, местами сырых, местами пережаренных, но вполне съедобных — я сам попробовал и остался доволен. Прыгая через две ступени, ощущая рукой жар блинцов, которые накидал в целлофановый пакет, я вылетел на улицу. Пока спускался по лестнице, успел испугаться, что щенки убежали, но сразу же успокоился, услышав их голоса.

        — Ах, какие вы прекрасные ребята! — воскликнул я. — Ну-ка, попробуем блинцы!

        Я извлек из пакета первый блинчик, который, как и все последующие, был комом. Все четыре разом лязгнули юные горячие пасти. Бровкин — тот, кто позже получил это имя, — первым, боднув остальных, выхватил горячий кус, тут же, обжегшись, выронил его, но не оставил, а в несколько заходов оттащил на полметра в травку, где торопливо обкусал по краям, после, крутя головой, заглотал и вприпрыжку вернулся ко мне.

        Помахивая блинцами в воздухе — остужая их, — я старательно наделял каждого щенка отдельным куском, но мощный Бровкин умудрялся и свое заглатывать и у родственничков отбирать. Впрочем, делал он это как-то необидно, никого не унижая, а словно придуряясь и шаля. Той, что после получила имя Гренлан, доставалось блинчиков меньше всех, и я, уже через пару минут научившись отличать щенков — поначалу, казалось, неразличимых, — начал отгонять от Гренлан настырных бровастых братиков и ловкую рыжую сестру, чтобы никто у трогательной и даже в своей семье стеснительной животинки ее сладкий кусок не урывал.

        Так и подружились.

        Каждый раз я безбожно врал себе, что за минуту до того, как пришла, вывернула из-за угла моя любимая, я уже чувствовал ее приближение — что-то сдвинулось в загустевшем и налившемся синевой воздухе, где-то тормознуло авто. Я уже вовсю улыбался, как дурной, еще когда Марыся была далеко, метров за тридцать, и не уставал улыбаться и щенкам приказывал: «Ну-ка, мою любимую встречать, быстро! Зря ли я вас блинами кормлю, дармоеды!»

        Щенки вскакивали и, вихляя во все стороны пухлыми боками, спотыкаясь от счастья, бежали к моей любимой, грозя зацарапать ее прекрасные лодыжки. Марысенька переступала ножками и потешно отмахивалась от щенят своей черной сумочкой. Во мне все дрожало и крутило щенячьими хвостами. Продолжая отбиваться сумочкой, Марысенька добредала до меня, с безупречным изяществом приседала рядом, подставляла гладкую, как галька, прохладную, ароматную щеку для поцелуя, а при самом поцелуе на десятую долю миллиметра отодвигалась, точней вздрагивала, — конечно же, я был не брит. За весь день не нашел времени — был занят: ждал ее. Не мог отвлечься. Марыся брала одного из щенков двумя руками, разглядывала его, смеясь. Розовел щенячий живот, торчали три волоска, иногда с обвисшей мизерной белесой капелькой.

        — У них пасти пахнут травкой, — говорила Марыся и добавляла шепотом: — Зеленой.

        Мы оставляли щенков забавляться, а сами шли в магазин, где покупали себе дешевые лакомства, раздражая продавцов обилием мелочи, которую Марыся извлекала из сумочки, а я из джинсов. Часто раздраженные продавцы даже не считали мелочь, а брезгливо сгребали ее в ладонь и высыпали в угловую полость кассового аппарата, к другим — не медякам, а «белякам» — монетам достоинством в копейку и пять копеек, совершенно потерявшим покупательную способность в нашем бодро нищавшем государстве. Мы смеялись, нас не могло унизить ничье брезгливое раздражение.

        — Обрати внимание, сегодня день не похож на вторник, — замечала Марыся, выйдя на улицу. — Сегодня как будто пятница. По вторникам гораздо меньше детей на улицах, девушки одеты не настолько ярко, студенты более деловиты, а машины не так неторопливы. Определенно, сегодня сместилось время. Вторник стал пятницей. Что же будет завтра?

        Я потешался над ее нарочито книжным языком — это было одной из наших забав: разговаривать так. Потом наша речь становилась привычно человеческой — неправильные конструкции, междометия, полунамеки и смех. Все это невоспроизводимо — потому что каждая фраза имела предысторию, каждая шутка была настолько очаровательно и первозданно глупа, что еще одно повторение этой шутки убивало ее напрочь, будто она родилась слабым цветком, сразу же увядающим. Мы разговаривали нормальным языком любящих и счастливых. В книжках так не пишут. Можно только отдельные фразы выхватить. Например, такую:

        — А я у Валиеса была, — сказала Марыся. — Он предложил мне выйти замуж.

        — За него?

        Глупый вопрос. За кого же.

        ...Актер Константин Львович Валиес был старый грузный человек с тяжелым сердцем. Наверное, оно уже не билось у него, но — опадало.

        И тоскливые еврейские глаза под тяжелыми, как гусеницы, веками совершенно растратили свое природное лукавство. Со мной, как с юношей, он еще держался — едко, как ему казалось, иронизировал и снисходительно хмурился. С ней же он не мог утаить свою беззащитность, и эта беззащитность смотрелась как белый голый живот из-под плохо заправленной рубашки.

        Однажды я как человек, зарабатывающий на жизнь любым способом, находящимся в рамках закона, в том числе и написанием малоумной чепухи, обычно служащей наполнением газет, напросился к Валиесу на интервью.

        Он пригласил меня домой.

        Я пришел чуть раньше и блаженно покурил на лавочке у дома. Встав с лавочки, пошел к подъезду. Мельком взглянул на часы и, увидев, что у меня есть еще пять минут, вернулся к качелям, мимо которых только что прошел, коснувшись их рукой, пальцами, унеся на них холод и шероховатость ржавчины железных поручней. Я сел на качели и несильно толкнулся ногами. Качели издали легкий скрип. Он показался мне знакомым, что-то напоминающим. Я качнулся еще раз и услышал вполне определенно: «В-ва... ли... ес...» Качнулся еще раз. «Вали-ес» — скрипели качели. «Ва-ли-ес». Я улыбнулся и чуть неловко спрыгнул — в спину качели выкрикнули что-то с железным сипом, но я не разобрал что. В тон качелям что-то хмыкнула входная дверь подъезда.

        Я забыл сказать, что Валиес был старейшим актером Театра комедии нашего города: иначе зачем бы мне к нему идти. Никто не стал допытываться у меня через дверь, кто я такой, — в самых добрых советских традициях дверь раскрылась нараспашку, Константин Львович улыбался.

        — Вы журналист? Проходите...

        Он был невысок, грузноват, шея в обильных морщинах выдавала возраст, но безупречный актерский голос по-прежнему звучал богато и важно.

        Валиес курил, быстрым движением стряхивал пепел, жестикулировал, поднимал брови и задерживал их чуть дольше, чем может задержать вскинутые брови обычный человек, не артист. Но Константину Львовичу все это шло — вскинутые брови, взгляды, паузы. Беседуя, он все это умело и красиво расставлял. Как шахматы, в определенном порядке. И даже кашель его был артистичен.

        «Извините», — непременно говорил он, откашлявшись, и там, где заканчивалось звучание последнего звука в слове «извините», сразу же начиналось продолжение законченной фразы.

        «Так вот... Захар, да? Так вот, Захар...» — говорил он, бережно произнося мое достаточно редкое имя, словно пробуя его языком, подобно ягоде или орешку.

        — Валиес учился в театральном училище вместе с Евгением Евстигнеевым, они дружили! — пересказывал я в тот же вечер Марысеньке то, что поведал мне сам Константин Львович. Евстигнеев в темной каморке с портретом Чарли Чаплина у продавленной кровати — молодой и уже лысый Евстигнеев, живущий вдвоем со своей мамочкой, тихо суетящейся за фанерной стенкой, и Валиес у него в гостях, кудрявый, с яркими еврейскими глазами... Я все это ярко себе вообразил — и в сочных красках, словно видел сам, расписывал своей любимой. Мне хотелось ее удивить, нравилось ее удивлять. Она с удовольствием удивлялась.

        — Валиес и Евстигнеев ходили в звездах на своем курсе, такая веселая пара, два клоуна, кудрявый и лысый, еврей и русский, почти как Ильф и Петров. Вот ведь как бывает... — говорил я Марысе, заглядывая в ее смеющиеся глаза.
        — А потом? — спрашивала Марыся.
        После окончания училища Женю Евстигнеева не взяли в наш Театр комедии — сказали, что не нужен. А Валиеса взяли сразу. К тому же его начали снимать в кино, одновременно с Евстигнеевым, перебравшимся в Москву. За несколько лет Валиес трижды сыграл поэта Александра Пушкина и трижды революционера Якова Свердлова. Картины прошли по всей стране... Еще Валиес сыграл безобидного еврея в кино о войне в паре с известным тогда Шурой Демьяненко. А затем Иуду в фильме, где Владимир Высоцкий играл Христа. Правда, этот фильм закрыли еще до конца съемок. Но вообще все очень бодро начиналось в актерской жизни Валиеса.

        — ...Ну а потом Валиеса перестали снимать, — рассказал я Марысе.
        Он ждал, что его позовут, пригласят, а его не звали. Так он и не стал звездой, хотя в нашем городе он, конечно же, был почитаем. Но спектакли прошли и забылись, и неяркие его фильмы тоже забылись, а Валиес постарел.
        В разговоре Валиес был зол, ругался. Хорошо, что так. А то было бы совсем грустно, глядя на старого человека с опадающим сердцем... Дым развеивался, он прикуривал новую — почему-то от спичек, зажигалки на столе не было.
        Время его уходило, почти ушло — где-то, когда-то, в какой-то далекий день он не сумел зацепиться, ухватиться за что-то цепкими юными пальцами, чтобы выползти на залитое теплым, пивным солнышком пространство, где всем подарена слава прижизненная и обещана любовь посмертная — пусть не вечная, но такая, чтоб тебя не забыли хотя б во время поминальной пьянки.
        Валиес давил очередную сигарету в пепельнице, взмахивал руками, мелькали желтые подушечки пальцев — он много курил. Задерживал дым и, медленно выдыхая, терялся в дыме, не щуря глаза, а голову откидывая назад. Было ясно, что все отшумело, и вот он блистает белками глаз в розовых жилках и большими губами перебирает, и тяжелые веки подрагивают...

        — Тебе жалко его, Марысенька?

        Назавтра же я набрал интервью, перечитал и отнес Валиесу. Передал из рук в руки и сразу же убежал. Валиес нежно проводил меня. И перезвонил сам, едва я добрался до дома. Может быть, даже раньше начал звонить — так как его звонок одернул меня, едва вошедшего в квартиру. Голос актера дрожал. Он был крайне возмущен.

        — В таком виде интервью идти не может! — почти выкрикнул он.
        Я несколько опешил.
        — Ну и не пойдет, — сказал я по возможности спокойно.
        — До свиданья! — отрезал он и кинул трубку. «Что я такого сделал?» — подумал я.
        Каждое утро нас будил лай — щенята по-прежнему клянчили съестное у прохожих, спешащих на работу. Прохожие ругались — щенки мазали лапами их одежду.
        Но однажды глубоким утром, переходящим в полдень, я не услышал щенков. Я почувствовал волнение еще во сне: чего-то явно не хватало в томной сумятице звуков и отсветов, предшествующих пробуждению. Возникла пустота, она была подобна воронке, засасывающей мой сонный покой.

        — Марысенька! Я щенков не слышу! — сказал я тихо и с таким ужасом, словно не нашел пульс у себя на руке.
        Марысенька и сама перепугалась.
        — Беги скорей на улицу! — тоже шепотом сказала она.
        Спустя несколько секунд я уже прыгал по ступеням, думая в лихорадке: «Машина задавила? Как? Всех четверых? Быть не может...» Я выбежал в солнце, и в запах растеплевшейся земли и травы, и в негромкие звуки авто за углом и сразу засвистел, зашумел, повторяя имена щенков поочередно и вразнобой. Я обошел поросший кустами, неприбранный дворик. Я заглядывал под каждый куст — и никого там не находил.
        Я обежал вокруг нашего удивительного дома, удивительного потому, что с одной стороны у него было три этажа, а с другой — четыре. Он располагался на спуске, и архитекторы посчитали возможным сделать постройку разноэтажной — дабы крыша дома была ровной; дом наш вполне мог свести с ума какого-нибудь алкоголика, не к добру попытавшегося проверить степень близости к «белочке» пересчитыванием этажей облезлой, но еще могучей «сталинки».
        Я мельком об этом подумал еще раз, обойдя дом неспешно, зачем-то стуча по водопроводным трубам и заглядывая в окна. Не было ни щенков, ни следов щенячьих.
        Бесконечно огорченный, я вернулся домой. Марыся все сразу поняла, но спросила-таки:
        — Нет?
        — Нет.
        — Я утром слышала, как их кто-то звал, — сказала она. — Точно, слышала. Мужик какой-то сиплый.
        Я смотрел на Марысю, всем своим видом требуя, чтобы она вспомнила, что он говорил, этот мужик, как он говорил, — сейчас я пойду и найду его в городе по голосу и спрошу, где мои щенки.
        — Их, наверное, бомжи забрали, — сказала Марыся обреченно.
        — Какие бомжи?
        — У нас здесь неподалеку живет целая семья, в хрущевке. Несколько мужчин и женщина. Они часто возвращаются мимо нашего дома с помойными сумками. Наверное, они их заманили.
        — Они что... могут их съесть?
        — Они всё едят.
        Я на мгновение представил всю эту картину — как моих веселых ребят обманом заманили и покидали в мешок. Как они поскуливали, пока их несли. Как они развеселились, когда их вывалили из мешка в квартире, — и поначалу щенкам даже понравилось: там так вкусно пахло съестным, гнилым мясцом и... чем там еще пахнет? Перегаром...
        Может быть, бомжи даже позабавлялись немного со щенятами — тоже ведь люди, — потрепали им холки, почесали животы. Но потом пришло время обеда... «Не могли же они всех сразу зарезать? — думал я, едва не плача. — Ну, двух... ну, трех...» Я представлял себе эти мучительные картины, и меня всего трясло.
        — Где они живут? — спросил я Марысеньку.
        — Я не знаю.
        — Кто знает?
        — Может быть, соседи?
        Я молча надел ботинки, подумал, какое оружие взять с собой. Никакого оружия дома не было, кроме кухонного ножа, но его я не взял. «Если я зарежу этим ножом бомжа или всех бомжей — нож придется выкинуть», — подумал мрачно. Я пошел по соседям, но большинство из них уже ушли на работу, а те, что оставались дома, в основном престарелые, никак не могли понять, чего я от них хочу — какие-то щенки, какие-то бомжи... К тому же они не открывали мне. Объясняться перед глазком деревянных дверей, которые я мог бы выбить ударом ноги, ну, тремя ударами, было тошно. Обозвав кого-то «старым болваном», я выбежал из подъезда и направился к дому, где жили бомжи.

        Дошел, почти добежал до хрущевки, уже на подходе пытаясь определить по окнам злосчастный бомжатник. Не определил: слишком много бедных и грязных окон и всего два окна холеных. Забежал в подъезд, позвонил в квартиру № 1.

        — Где бомжи живут? — спросил.
        — Мы сами бомжи, — хмуро ответил мужик в трусах, разглядывая меня. — Чего надо?
        Я посмотрел ему через плечо, глупо надеясь, что мне навстречу выскочит Бровкин. Или выползет жалостливая Гренлан, волоча кишки за собой. За плечом темнела квартира, велосипед в прихожей. Перекрученные и грязные половики лежали на полу. Дверь квартиры № 2 открыла женщина кавказской национальности, выбежали несколько черномазых пострелят. Им я ничего не стал объяснять, хотя женщина сразу начала много говорить. О чем, я не понял. Вбежал на второй этаж.

        — В вашем доме есть квартира с бомжами, — объяснил я опрятной бабушке, спускавшейся вниз, — они меня обокрали, я их ищу.
        Бабушка объяснила мне, что бомжи живут в соседнем подъезде на втором этаже.
        — Чего украли-то? — спросила она, когда я уже спускался.
        «Невесту», — хотел пошутить я, но передумал.
        — Так... одну вещь...

        Огляделся на улице — может, прихватить с собой какой-нибудь дрын. Дрына нигде не было, а то бы прихватил. Американский клен, растущий во дворе, я обламывать не захотел — его фиг обломаешь, хилый и мягкий сук гнуть можно целую неделю, ничего не добьешься. Поганое дерево, уродливое, подумал я мстительно и зло, каким-то образом связывая бомжей с американскими кленами и с самой Америкой, будто бомжей завезли из этой страны. Второй этаж — куда, где? Вот эта дверь, наверное. Самая облезлая. Словно на нее мочились несколько лет. И щепа выбита внизу, оголяя желтое дерево.
        На звонок нажал, придурок. Сейчас, да, зазвенит переливчатой трелью, только нажми посильней. Зачем-то вытер палец, коснувшийся сто лет как немого, даже без проводков, звонка о штанину. Прислушался к звукам за дверью, конечно же, надеясь услышать щенков.
        «Сожрали, что ли, уже, гады?.. Ну я вам...»
        На мгновение задумался, чем ударить по двери — рукой или ногой. Даже ногу приподнял, но ударил ладонью, несильно, потом чуть сильней. Дверь с шипом и скрипом отверзлась, образовалась щель для входа. Нажал на дверь руками — она ползла по полу, по уже натертому следу. Шагнул в полутьму и в тошнотворный запах, распаляя себя озлоблением, которое просто вяло от вони.

        — Эй! — позвал я, желая, чтоб голос звучал грубо и твердо, но призыв получился сдавленным.
        «Как к ним обращаться-то? “Эй, люди”, “Эй, бомжи”? Они ведь и не бомжи, раз у них место жительства есть».
        Я стал осматривать пол, почему-то уверенный, что сразу ступлю в сочную грязь, если сделаю еще один шаг. Сделал шаг. Твердо. Налево — кухня. Прямо — комната. Сейчас вырвет. Пустил длинную, предтошнотную слюну. Слюна качнулась, опала и зависла на стене с оборванными в форме пика обоями.
        «Почему в таких квартирах всегда оборваны обои? Они что, нарочно их обрывают?»
        — Ты что плюешься? — спросил сиплый голос. — Ты, бля, в доме.
        Я не сразу сообразил, чей это голос — мужчины или женщины. И откуда он доносится — из комнаты или из кухни? Из комнаты меня не видно, значит, из кухни. На кухне тоже было темно. Приглядевшись, я понял, что окна там забиты листами фанеры. Я сделал еще один шаг — в сторону кухни и увидел за столом человека. Половая его принадлежность по-прежнему была не ясна. Много всклокоченных волос... Босой... Штаны, или что-то наподобие штанов, кончаются выше колен. Мне показалось, что на голой ноге у человека — рана. И в ней кто-то ползает, в большом количестве. Может, просто в темноте примнилось. На столе стояло множество бутылок и банок.
        Мы молчали. Человек сопел, не глядя на меня. Неожиданно он закашлялся, стол задрожал, посуда зазвенела. Человек кашлял всеми своими внутренностями, легкими, бронхами, почками, желудком, носом, каждой порой. Все внутри его грохотало и клокотало, рассыпая вокруг слизь, слюну и желчь. Кислый воздух в квартире медленно задвигался и уплотнился вокруг меня. Я понял, что если один раз в полную грудь вздохну, то во мне поселится несколько неизлечимых болезней, которые в краткие сроки сделают меня глубоким инвалидом с гнойными глазами и неудержимым кровавым поносом.
        Я стоял навытяжку и не дыша перед кашляющим нищим, словно перед генералом, отчитывающим меня. Кашель утихал постепенно, в довершение всего нищий сам плюнул длинной слюной на пол и вытер рукавом рот. Наконец я решился пройти.

        — Я за щенками! — сказал я громко, едва не задохнувшись, потому что, открывая рот, не дышал. Слова получились деревянными. — Где щенки, ты? — спросил я на исходе дыхания: словно тронул плечом поленницу и несколько полешек скатилось, тупо клоцая боками.
        Человек поднял на меня взор и снова закашлялся. Я почти вбежал в кухню, пугаясь, что сейчас упаду в обморок и буду лежать вот тут, на полу, а эти твари подумают, что я один из них, и положат меня с собой. Придет Марысенька, а я с бомжами лежу. Я пнул расставленные на моем пути голые ноги бомжа, и мне показалось, что с раны на его лодыжке вспорхнули несколько десятков мелких мошек. — Черт! — выругался я, громко дыша, уже не в силах не дышать. Человек, которого я пнул, пошатнулся и упал, попутно сгребя со стола посуду, и она посыпалась на него, и стул, на котором он сидел, тоже упал и выставил вверх две ножки. Причем расположены они были не по диагонали, а на одной стороне. «Он не мог стоять! На нем нельзя сидеть!» — подумал я и закричал: — Где щенки, гнида?!
        Человек копошился на полу. Что-то подтекало к моим ботинкам. Я сорвал с окна фанеру и увидел, что окно частично разбито, поэтому его, видимо, и закрыли. В окне, между створками, стояла поллитровая банка с одиноким размякшим огурцом, заросшая такой белой, бородатой плесенью, что ей мог позавидовать Дед Мороз.
        — Черт! Черти! — опять выругался я, беспомощно оглядывая пустую кухню, в которой помимо рогатого стула лежало несколько ломаных ящиков. Газовой плиты не было. В углу сочился кран. В раковине лежала гора полугнилых овощей. По овощам ползала всевозможная живность с усами или с крыльями.
        Я перепрыгнул через лежащего на полу и влетел в комнату, едва не упав, с ходу запнувшись о сваленные на пол одежды — пальто, шубы, тряпье. Возможно, в тряпье кто-то лежал, зарывшийся. Комната была пуста, лишь в углу стоял старый телевизор, причем с целым кинескопом. Окно тоже было забито фанерой. — Хорош, ты! — крикнули мне с кухни. — Я сам, сука, боксер.

        — Где щенки, сука-боксер? — передразнил я его, но на кухню не вернулся, а, превозмогая брезгливость, открыл дверь в туалет. Унитаза в туалете не было: зияла дыра в полу. В желтой, как лимонад, ванной лежали осколки стекла и пустые бутылки.
        — Какие щенки? — закричали мне с кухни и еще высыпали несколько десятков нечленораздельных звуков, похожих то ли на жалобу, то ли на мат.
        Голос все-таки принадлежал мужчине.
        — Щенков забирали? — заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.
        — Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? — кричал я.
        — Сам ты сожрал! — заорали мне в ответ.
        Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
        — Саша! — позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.
        «Бляц!» — лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
        — Грабитель! — рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще.
        Он, определенно, порезался обо что-то — по руке обильно текла кровь.
        Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.
        «Все, хорош...» — подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся — нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон — какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника — и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
        В квартире на втором этаже продолжали орать...
        — Они ведь тоже были детьми, — сказала мне Марыся дома, — представляешь, тоже бегали с розовыми животами...
        — Были... — ответил я не раздумывая, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.
        Вернувшись, я влез в ванну и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
        — Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? — громко спрашивала из-за двери Марысенька.
        — Не могли! — отвечал я.
        — Может, их другие бомжи забрали? — предположила Марыся.
        — Но ведь они должны были запищать? — подумал я вслух. — А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
        Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
        — Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! — позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.
        — Ты ко мне иди, — ответил я.
        Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.
        На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз — а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, — каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
        «Что же это такое?» — подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна еще более белая треугольная чайка... Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее измял всю.
        Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой — находясь за ее... спиной, я любил смотреть на нее — и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее...
        Мы возвращались из магазина спустя почти две недели — уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, — и вот они появились. Щенки, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.
        — Ребята! Вы живы! — завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
        Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.
        — Дай им что-нибудь! — велела Марысенька.
        Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги — обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
        — Давай еще! — сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
        Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
        Щенки вновь поселились в нашем дворе.
        На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
        Дни были важными — каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.
        — Может быть, их убили, задавили, утопили... а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? — предположила Марысенька как-то ночью.
        Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь — на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
        — Ты представляешь? — спросила она. — Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
        Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.
        Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от счастья, хотя моя любимая знала все это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них свое умиление и свой беззаботный смех — сначала одной маленькой цветной лентой, потом еще одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести... или грести — еще быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке... или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя ее на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей... в общем, оставляя все то, куда вернешься, как ни суетись.
        — Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
        — Ты же его взял? — Марыся посмотрела на меня.
        — Я говорил, он же...
        — Да, да, помню... И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
        Мы помолчали раздумывая.
        — Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
        — Нет, я не буду. Он как заорет.
        — А что ему не понравилось?
        — Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя... А он просто сплетничал. Поганый старикан.
        — Ну ты что? Зачем ругаешься?
        — Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не дает. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
        — А ты напечатай без спроса.
        — Не, нельзя. Так нехорошо... Поганый старикан.
        Мы еще помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
        — Слушай, — сказал я, — а давай ты возьмешь у него интервью? — Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
        — Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придешь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и все. И у нас будет несколько денег.
        Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
        Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе и всю вызубрила ее наизусть и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
        — Он не прогонит меня? — непрестанно спрашивала Марысенька. — Я же ничего не понимаю в театре.
        — Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
        — Я не понимаю, нет.
        — А журналисты вообще ничего ни в чем не понимают. Так принято. И пишут обо всем. Это главное журналистское дело — ни черта ни в чем не разбираться и высказываться по любому поводу.
        — Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
        — Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Иди, звони сейчас же ему, а то он умрет скоро, он уже старенький.
        — Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
        Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
        Валиес степенно согласился — Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил ее до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернется.
        Представлял, как они там сидят, и вот он курит... Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: все время сбивался на то, как Марыся сидит в темных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, — задирается свитерок, чуть-чуть оголяется ее спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска... Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
        Обошел вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше — по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» — это не совсем верно сказано: я твердо понял, что курить больше не буду — потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
        «Зачем я курю, такой счастливый?» — подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь — и не отдаю себе в этом отчета. И от этого улыбнулся еще счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.
        Марысенька вернулась часа через полтора. За это время я чуть не закурил снова.
        — Ну как он? — приступил я к Марысе.
        — Хороший, — сказала Марысенька, жмурясь.
        — О чем вы говорили?
        — Я не помню... — Улыбка не сходила с ее лица.
        — Как ты не помнишь? Вы же только что расстались? — Представляешь, я листочек потеряла с твоими вопросами и забыла все сразу.
        — И как же ты?
        — Даже не знаю... Придем домой, послушаем на диктофоне... Хочу яблоко. Купи яблоко...

      • Вы должны быть зарегистрированны чтобы оставлять комментарии.